«Она убивала!»

— Ты сумасшедший! — плача, произнесла она. — Я убью себя! Я убью себя! Я не твоя добыча! Я его! Его!

«Серве…»

Ее рука была согнута в запястье и плотно прижимала нож к горлу. Лезвие уже рассекло плоть.

Но Найюру каким-то чудом удалось ухватить ее за запястье. Он вывернул Серве руку и отнял нож.

Он оставил ее плакать у шатра дунианина. Он шел между палаток, сквозь прибывающие толпы ликующих айнрити, и смотрел вдаль, на бескрайний Менеанор.

Какое оно необычное, думал он, это море…

Когда Конфас нашел Мартема, солнце уже превратилось в шар, тлеющий у западного края неба, золотой на бледно-синем — цвета, запечатлевшиеся в сердце каждого. Экзальт-генерал в сопровождении небольшого отряда офицеров и телохранителей поднялся на холм, где проклятый скюльвенд устроил свой командный пункт. На вершине он обнаружил генерала, который сидел, скрестив ноги, под покосившимся знаменем скюльвенда, и со всех сторон его окружали трупы кхиргви. Генерал смотрел на закат так, как будто надеялся ослепнуть. Он был без шлема, и ветер трепал его короткие, серебристые волосы. Конфасу подумалось, что без шлема генерал выглядит одновременно и моложе, и более по-отцовски.

Конфас распустил свою свиту, потом спешился. Ни слова ни говоря, он широким шагом подошел к генералу, вытащил меч и принялся рубить древко Знамени-Свазонда. Один удар, другой… Древко треснуло, и под напором ветра непотребное знамя начало медленно клониться.

Довольный результатом, Конфас встал над своим блудным генералом и принялся глядеть на закат, словно желал разделить тот вздор, который там вроде как видел Мартем.

— Он не мертв, — сказал Мартем.

— Жаль. Мартем промолчал.

— Помнишь, — спросил Конфас, — как мы после Кийута ехали по полю, заваленному убитыми скюльвендами?

Глаза Мартема вспыхнули. Он кивнул.

— Помнишь, что я тебе сказал?

— Что война — это интеллект.

— Ты — жертва в этой войне, Мартем?

Упрямец генерал нахмурился, поджав губы. Он покачал головой.

— Нет.

— Боюсь, да, Мартем.

Мартем отвернулся от солнца и обратил взгляд измученных глаз на Конфаса.

— Я тоже боялся… Но больше не боюсь.

— Больше не боишься… И почему так, Мартем?

— Я свидетельствовал, — сказал генерал. — Я видел, как он убил всех этих язычников. Он просто убивал и убивал их, пока они в ужасе не бежали.

Мартем снова повернулся к закату.

— Он не человек.

— И Скеаос не был человеком, — парировал Конфас. Мартем взглянул на свои мозолистые ладони.

— Я — человек практичный, господин экзальт-генерал.

Конфас оглядел освещенную солнцем картину побоища, открытые рты и распахнутые глаза, руки, скрюченные, словно лапы обезьянок-талисманов. Его взгляд скользнул к дыму, поднимающемуся над Анвуратом — не так уж далеко отсюда. Не так уж далеко.

Он снова посмотрел на солнце Мартема. Ему подумалось, что есть определенное различие между красотой, которая освещает, и красотой, которая освещена.

— В том числе, Мартем. В том числе.

Скаур аб Налайян распустил своих подчиненных, слуг и рабов, длинную вереницу людей, неизбежную деталь высокого положения, и остался в одиночестве сидеть за полированным столом красного дерева, потягивая шайгекское вино. Похоже, он впервые распробовал сладость всего того, что потерял.

Невзирая на почтенный возраст, сапатишах-правитель все еще был крепок и бодр. Его белые волосы, по кианскому обыкновению смазанные маслом, были такими же густыми, как и у любого мужчины помоложе. У него было примечательное лицо, которому длинные усы и редкая, заплетенная в косички борода придавали строгий и мудрый вид. Под нависшими бровями блестели темные глаза.

Сапатишах сидел в башне Анвуратской цитадели. Сквозь узкое окно к нему доносился шум отчаянного сражения, идущего внизу, крики дорогих его сердцу друзей и вассалов.

Хотя Скаур был человеком благочестивым, за свою жизнь он совершил много дурного; дурные поступки — неизбежная принадлежность власти. Сапатишах сожалел о них и жаждал более простой жизни, в которой, конечно же, меньше удовольствий, но зато и ноша куда меньше. Но конечно же, он совершенно не желал столь сокрушительных перемен…

«Я погубил мой народ… мою веру».

Он подумал, что это был хороший план. Внушить идолопоклонникам иллюзию простого, неподвижного строя. Убедить их в том, что он будет сражаться в их битве. Заманить их на север. Прорвать их строй, не при помощи грубого давления и тщетных атак, а путем прорыва — точнее, его видимости — в центре строя фаним. А потом раздавить то, что останется после Кинганьехои и Фанайяла.

Какая славная была бы победа.

Кто мог бы придумать подобный план? Кто мог предугадать его?

Возможно, Конфас.

Старый враг. Старый друг — если только такой человек способен быть кому-нибудь другом.

Скаур запустил руку за пазуху халата с вышитым на нем изображением шакала и достал пергамент, который ему прислал нансурский император. Он несколько месяцев носил этот пергамент на груди, и теперь, после сегодняшней катастрофы, это была, возможно, последняя надежда остановить идолопоклонников. Пергамент промок от пота и повторял изгибы тела, сделавшись похожим на ткань. Послание Икурея Конфаса, императора Нансурии.

Старый враг. Старый друг.

Скаур не стал перечитывать пергамент. Он в этом не нуждался. Но идолопоклонники -нельзя допустить, чтобы они его прочли.

Сапатишах сунул угол пергамента в сверкающую слезинку лампы. Посмотрел, как тот свивается и вспыхивает. Посмотрел, как тонкие струйки дыма поднимаются вверх и их утягивает в окно.

Боже Единый, еще даже дневной свет не угас!

«И они подняли головы, и се! — увидели, что день не угас, и позор их открыт и виден всякому…»

Слова пророка. Да будет он милостив к ним.

Трепещущие языки пламени окутали пергамент, и сапатишах отпустил его. Тот слабо заметался, словно живое существо. Сверкающая поверхность стола покрылась пузырями и потемнела.

Подходящий знак, решил сапатишах-правитель, намек. Небольшое предсказание будущего рока.

Скаур выпил еще вина. Идолопоклонники уже ломились в двери. Быстрые люди. Смертоносные люди.

«Неужто все мы мертвы? — подумал сапатишах. — Нет. Только я».

Погрузившись в последнюю, самую благочестивую молитву Единому Богу, Скаур не слышал, как трещит дерево. Лишь завершающий грохот и стук обломков, раскатившихся по мозаичному полу, подсказали ему, что настал час взяться за меч.

Он повернулся, чтобы встретить лицом к лицу вломившихся в комнату рослых, охваченных безумием битвы неверных.

Это будет недолгая битва.

Когда она очнулась, ее голова лежала у него на коленях. Он вытер ей щеки и лоб влажной тканью. В свете фонаря глаза его блестели от слез.

— Ребенок? — выдохнула Серве.

Келлхус закрыл глаза и кивнул.

— В порядке.

Она улыбнулась и заплакала.

Почему? Чем я прогневала тебя?

Это был не я, Серве.

— Но это был ты! Я видела тебя!

— Нет… Ты видела демона. Самозванца с моим лицом. И внезапно она поняла. То, что было знакомым, сделалось чуждым. Что было необъяснимым, сделалось ясным.

«Ко мне приходил демон! Демон…»

Она посмотрела на Келлхуса. По щекам ее снова заструились горячие слезы. Сколько она может плакать?

«Но я… Он…»

Келлхус медленно взглянул на нее. «Он взял тебя».

Серве задохнулась. Она повернула голову и прижалась щекой к его бедру. Тело ее сотрясали конвульсии, но рвота не шла.

— Я… — всхлипнула Серве. — Я…

— Ты была верна.

Серве повернулась к нему. Вид у нее был сокрушенный и подавленный.

«Но это был не ты!»

— Тебя обманули. Ты была верна.

Он вытер ей слезы, и она заметила кровь на его одежде. Некоторое время они молчали, просто глядя друг другу в глаза. Жжение, охватившее кожу Серве, утихло, а ушибы растворились в какой-то странной, гудящей тупой боли. Как долго, подумалось Серве, сможет она смотреть в эти глаза? Как долго она сможет греться в их всепонимающем взгляде?